​Сучий «Старт».

Так уж устроено в природе, что на смену яркому солнечному дню всегда приходит ночь, на смену жизни — смерть. Взлеты и падения — неизбежная жизненная реальность. Природа мудра, и в ней вообще не бывает ничего лишнего. Человеку не мешает иногда помнить об этом. Это был один из множества этапов моего жизненного пути, которые мне пришлось пережить. Но в своих злоключениях я был не одинок. Рядом со мной всегда были друзья по несчастью. И стоит особо отметить, почти все они были истинными бродягами. Таковым был и «Француз», с которым я познакомился в пути. Игорь был на 15 лет старше меня, почти одинакового со мною роста, но на вид намного здоровей. Да и духом, как показало время, он был покрепче меня. Этап, о котором пойдет рассказ, шел на Дальний Восток. В Иркутске нас продержали, как почти и везде, около двух недель, и мы снова были в дороге. Вновь, как и много лет назад, когда я, еще будучи малолеткой, шел этапом на Нерчинск, я лежал на верхних нарах купе «столыпина» и любовался красотами озера Байкал, когда поезд огибал его в 150 километрах от монгольской границы. Больше нас нигде не ссаживали, и, в один из солнечных весенних дней 1978 года миновав без всяких мусорских эксцессов Улан-Удэ и Читу, мы прибыли в Комсомольск на Амуре. Это время совершенно искренне я могу причислить к одному из самых черных периодов моей жизни. Из столыпина» «воронками» наш этап доставили в лагерь меньше чем за час и после соответствующих процедур водворили в карантин. Конечно, еще задолго до прибытия сюда, в этот сучий бедлам, мы отчасти поняли, а где-то уже могли почти с полной уверенностью предположить конечный пункт нашего маршрута и были в относительной степени готовы к грядущему, но все же, насколько мы были к нему готовы, показало время. Зона в Комсомольске на Амуре была одна из самых, что ни на есть сучьих зон Страны Советов. Наши приготовления к встрече, конечно же, были примитивны, ибо капитальных шмонов было не избежать. Еще на пересылке в Иркутске мы загнали себе под кожу по паре игл, по образцу сапожного шила, но очень тонких. Такой иглой можно было запросто проткнуть глаз или воткнуть ее в шею, деморализуя таким образом противника. В каждой из буханок хлеба, которую дают на любой этап и которые мы держали постоянно под мышками наготове, у нас были спрятаны заточки — супинаторы. Но главное оружие, конечно, было у нас в душе. Главным оружием против любого врага была воровская идея. И видит Бог, это было грозное оружие для любого врага, и не считаться с ним легавым было никак нельзя. У людей, которые сидели с нами в карантине, то есть пришли с нами этапом, а было их человек 20, почти у всех на лбу ярко светилось: СВП. Это расшифровывалось просто — «секция внутреннего порядка», то есть, проще говоря, сучий комитет. Лишь нескольких человек, тех, которые в основном молчали, можно было причислить к мужикам. Остальные, как говорится, блатовали как могли, со всевозможными понтами. Мы на них не обращали никакого внимания, нам надоело смотреть на такого рода клоунов и дебилов, наперед зная, что бывает с такими говорунами после первых же мусорских прожарок. Парадокс ситуации заключался в том, что, будучи теми, кем были мы, то бишь ревнителями воровской идеи, мы не имели права не только на то, чтобы упрекнуть их, но даже сказать что-нибудь негативное относительно их предстоящего рандеву с ментами. Думать можно что угодно, то же самое и предполагать, но без фактов или прямых доказательств никто в преступном мире, в вотчине воровской, не имеет права делать никаких выводов, а уж тем более спрашивать с человека. Поэтому в таких ситуациях всегда приходилось ждать, ну а время, как обычно, всегда расставляло все по своим местам. Что же представлял собой этот лагерь? Контингент его состоял процентов из 30 сук и 70 процентов «некрасовских» мужиков. Цветных мусоров мы почти не видели, — всем или почти всем заправляла мразота. Этап из карантина был обязан либо пройти через запретку, либо помыть дальняк (уборную), и лишь только тогда эти бляди были полностью уверены и знали наверняка, что человек, прошедший через все эти унижения, уже никогда не сможет им противостоять: дорога назад ему была заказана. Больше того, такие надломленные люди после своего позора либо переходили на сучью сторону, либо, на худой конец, шли на них пахать — да, да, не работать, как мужики на обычных зонах воровских, а пахать, как некрасовские мужики за кусок хлеба или чужие объедки, лишь бы не помереть с голоду. Их блядво содержало хуже, чем рабочих лошадей содержал колхоз. Все наклонности у таких людей зависели от восприятия ими окружающего мира, ну и еще от некоторых факторов, которые читателю будет понять очень сложно, да мне, кажется, и не нужно. Ибо эти, с позволения сказать, люди позволяли низвести себя до уровня мыслящих животных: полу скотов, полу людей, отличающихся от первых способностью самосознания, но не принадлежащих к последним из-за прискорбного паралича потребностей души. Внешний облик мог быть даже хорош, а нутро — гнилое и червивое. Вот, пожалуй, краткая характеристика подобного рода людей. Если же вы отказывались от выхода в зону, мотивируя это чем угодно, то вам предстояло огромное испытание, вплоть до того, что эти ничтожества могли изможденных, приморенных, но несломленных людей даже опетушить. Для них не было ничего святого. Вся эта сучья процедура выхода в зону, которая была задействована ментами, нам стала известна не вчера. Знали мы также и о последствиях для отказников, но такова была жизнь. Мы прекрасно понимали, что если карта с крестовым валетом сегодня выпала нам, то что ж, придется, стиснув зубы, не уронить свое достоинство. По-другому мы и не могли мыслить. Мразота не заставила себя долго ждать. На следующий же день после прибытия этапа на зону дверь нашей камеры отворилась и на пороге появилось несколько мрачных личностей с красными повязками на рукавах и улыбками гиен. Внимательно осматривая присутствующих, так, как пастух осматривает стадо, ища ту овцу, которую следует зарезать сегодня на шашлык, но никак не может ее найти, он провыл, противно писклявя: — Все знаете, в какую зону прибыли? Тишина повисла в хате после слов падальщика. После некоторой паузы, затянувшейся на несколько минут, и будто уже найдя ту овцу, которую следует зарезать, эта блядь резко вскинула голову, как козел-провокатор на бойне, и сказала: По одному на выход, быстро. Надо было видеть эту картину! Куда девалась удаль и бахвальство этих горе-блатных? Как стадо баранов, с опущенными головами, молча и не спеша шли они на выход навстречу своей уже точно нелегкой судьбе, а у дверей их встречала стая шакалов с дубинками в руках и со звериными оскалами на поганых мордах. Как же можно оценить людей, если не дать им возможность собственного выбора, чтобы тем самым высветить истину? Через несколько минут в камере остались только мы с Французом. Мы стояли на изготовку в углу камеры, сжимая под мышками буханки с хлебом, и сверлили взглядом этих блядей. Камера была большая, а потому здесь было где как следует развернуться. А вы, значит, блатные и отказываетесь выходить в зону, так я понял? услышали мы все тот же противный голос гиены. Как потом оказалось, кликали эту падаль, главного из всей своры, Деревня. Да, отказываемся, — ответил ему тут же Француз за нас обоих, чтобы не решили, что задумался. Ну что ж, посмотрим, посмотрим, — проговорил все тот же голос, внимательно вглядываясь в нас, как будто шнифтом пробивая на вшивость. Наши взгляды сцепились, как клинки перед боем, и пока в этой дуэли победа осталась за нами. Потому что через несколько минут он повернулся и резко вышел, что-то бурча себе под

нос, и следом за ним закрылись двери. За все то время, пока происходили эти неприятные для любого порядочного человека события, мы не увидели ни одного цветного мента, даже ключник, и тот был с сучьего комитета, а это обстоятельство не предвещало ничего хорошего. Так в ожидании прошел целый день. Вокруг было слышно клацанье кормушек, стук открываемых и закрываемых дверей, разные голоса, но к нашей камере никто не подходил. Даже поесть, нашу кровную пайку, нам не принесли. И дело было не в том, что мы были голодны, а в том, что по неписаным законам тюрьмы, какой бы неординарной ни была ситуация, пайки кровной менты вас никогда не лишали. Такое отношение к арестантам можно было встретить разве что в морге, что же касалось блядей, то они, конечно же, во сто крат были хуже легавых. Они были под стать сорвавшимся с цепи бешеным псам. Когда ночь над зоной вступила в свои права и захотелось хоть немного отдохнуть, мы решили отдыхать по очереди. Заметьте, я говорю не «поспать», а отдохнуть», ибо поспать для нас было бы непозволительной роскошью. Мы вообще уже по многу лет не спали как обыкновенные люди. Даже среди своих, в воровских камерах, мы по привычке не могли расслабиться, что же говорить о нынешней ситуации? Первым бодрствовать решил Француз. Зажав буханку уже давно черствого хлеба с начинкой из заточки под мышкой, я вытянулся на нарах и закемарил тут же. Где-то среди ночи послышалось тихое поскрипывание дверей, и не успел я открыть глаза, как рука Француза стала меня потихоньку тормошить за плечо. Этот прием был известен каждому каторжанину, его же применяли и менты. Когда хотели застать арестантов врасплох, они открывали дверь через марочку, то есть обернув ключ в платочек, чтобы не было слышно скрипа замка. Что ж, богатый опыт гулаговских вертухаев попал в надежные руки. Когда с нарочито резким шумом, видно, чтобы не дать нам опомниться, распахнулась дверь, то мы уже давно были на стрёме, зажав в руках заточки и ожидая эту падаль, стоя в том же углу, что и утром. Заточки крутились так быстро, будто жернова у мельницы, и не давали этим мразям к нам приблизиться, а их было человек пять-шесть. Но один слишком уж ретивый молодой сучонок, видно, решив или испытать блядское счастье, или выслужиться перед начальством, кинулся было на нас, но в мгновение ока, наметившись ему в шею и чуток не рассчитав, Француз проткнул ему плечо. Кровь блядская потоком хлынула с плеча этой падали. Он заорал как недорезанная свинья и ринулся к выходу, зажав рукой рану. Увидав такой непредвиденный расклад, спеси у этих шакалов немного поубавилась, и они потихоньку стали пятиться назад к двери, а еще через некоторое время она за ними захлопнулась вовсе. Но как бы быстро тогда ни развивались события, мы все же успели обратить внимание на то, что их главного с ними не было. Присев на нары, мы стали оглядывать синяки и ссадины, молча, ничего друг другу не говоря. Мы знали, что. нас ожидает, и были готовы ко всему. Первым прервал молчание Француз. «Ну что, Заур, давай, братишка, простимся на всякий случай. Кровь сучья пролита, и по ходу пьесы свал отсюда у нас с тобой один — в могилу». Встав, мы молча по-братски обнялись и, отойдя в противоположный угол, присели на край нар и стали ждать непрошеных гостей, уже не пряча заточки, а держа наготове. О чем можно думать, когда знаешь и ждешь, что сейчас тебя придут убивать? Как бы фатально ни развивались события, но человек где-то в глубине души всегда надеется на то, что все же ему повезет в последний момент и он вырвется из лап смерти. Так уж устроена природа человека: ждать и надеяться! Знать же заранее исход — прерогатива Божья.
Но пора спускаться на землю. А здесь эта падаль долго себя ждать не заставила. Где-то под утро с шумом открылась дверь, и на пороге появился Деревня, — один и без охраны. На него противно было смотреть. Эта блядина был высоким и здоровым, мрачным и раздражительным типом.
Как-то раз, очень давно, отступив от кодекса воровской чести, он со временем погряз в грехах блядских, которые воры (до того времени его братья) простить ему, конечно, не могли. Но тогда от верной смерти его спас случай в образе легавых, и с тех пор он был уже на блядских ролях, на сучьих командировках и в пресс-хатах нескольких «крытых» тюрем. Свою кипящую, неубывающую злобу он мог срывать на ком угодно, предпочитая, однако, тех, кто был воровской масти, я уже не говорю о самих ворах, которые были для него хуже любых врагов. Конечно, такому питекантропу не могло прийти на ум, что винить он должен был только самого себя, а не каждого встречного. И пусть это прозвучит парадоксально, но он был далеко
не глупым человеком, больше того, он был однобоко умен, но ум его был от дьявола. Короче так, шакалы, — начал он свой монолог прямо с порога, либо вы опускаете заточки и сдаетесь, либо через несколько минут вас вынесут отсюда ногами вперед. Кровь уже пролита, и сами знаете, что назад дороги нет… Пошел ты на хуй, козел паршивый, — выплюнул Француз, клинившись в его сучью речь и не дав ему даже договорить до конца. Эта фраза была высказана тем спокойным тоном и с тем пронизывающим взглядом, по которым узнается человек, неизменно в себе уверенный. Сколько достоинства, глубокой сдержанности и непобедимой воли было в выражении его лица, облекшегося в такую броню для борьбы за идею. Кровь прилила к лицу этой бляди, но усилием воли он взял себя в руки, сжал кулаки и, глухо рыча, как гиена, которую побеспокоили во время пиршества или любовных игр, сказав одно только слово: «хорошо», вышел из камеры, даже не закрыв ее. Еще не успев проанализировать происшедшее, мы услышали какой! то шум в коридоре, и в камеру с ревом влетела целая стая псов. Как описать то, что произошло потом? Насколько хватило у нас сил, мы отмахивались от этих падальщиков, пока сначала меня, а потом и Француза не задолбили, сбив с ног и нанося удары дубинками, железными прутьями и топча ногами, как собак, пока не вырубили нас окончательно. Но, судя по последствиям, я склонен предполагать, что и после того, как мы потеряли сознание, нас еще долго топтали эти недорезанные бляди. Когда пришел в себя, я думал, что попал в ад, ибо не мог даже пошевелить пальцами. Мы оба лежали на полу в луже крови. Как выяснилось позже, у меня, в какой уже раз в жизни, козлами был перебит нос, сломано четыре ребра и в нескольких местах пробита голова. Игорь был покоцан сильнее. Помимо поломанных ребер и пробитой, тоже в нескольких местах, головы, у него были отбиты почки. Я даже удивляюсь до сих пор, как он умудрялся терпеть невыносимые, казалось бы, боли все те два месяца, которые нам пришлось провести в нечеловеческих условиях, созданных нам этими блядями, ставивших на нас, по! видимому, эксперименты по выживаемости. Это был поистине сильный духом и мужественный человек. Я даже не мог окликнуть Игоря. Мне мешала спекшаяся кровь и пена во рту вперемешку с выбитыми зубами, от которой я чуть не задохнулся. Еле выплюнув всю эту гадость и набрав насколько смог воздуха в легкие, я тихо позвал Француза, но тот не откликался. Я думал, что он умер, но и сам чувствовал себя ненамного лучше покойника. Я лежал на спине, не смея пошевелиться от боли, и смотрел в потолок, повинуясь безотчетному инстинкту, благодаря которому человек всегда старается отдалить минуту смерти, хотя и не надеется остаться в живых. «Неужели последнее, что мне предстоит увидеть в этой жизни, будут эти две огромные балки в потолочном перекрытии?» подумал я тогда, глядя вверх и ожидая смерти — то проваливаясь в небытие, то возвращаясь вновь. В моменты пробуждения я был зол на весь мир. Почему после мгновения счастья приходится всегда платить неимоверно высокую цену где! то в глубине души? И все это, думалось мне, происходит только со мной. Зачем я вообще был рожден матерью? Для страданий? Я точно помню тот момент. Лежа рядом с покойным, как я тогда думал, другом, я пал духом, и мне хотелось умереть, по крайней мере, к своему стыду, я почувствовал, что бороться больше нет сил. Я имею в виду, конечно, душевные силы, ибо физически мы и так были как два живых трупа. Однако вскоре расплывчатые очертания моих мыслей постепенно стали принимать более определенные, более устойчивые формы, и мне удалось представить себя в истинном положении — если не целиком, то хотя бы в деталях. После вечерней поверки дверь в нашу камеру открылась вновь. Я закрыл глаза и притворился все еще вырубленным, но это пришли два мужика с носилками. Сначала меня, а потом Француза они перетащили в камеру-двойник и, бросив на нары, ушли, прикрыв за собой дверь, но не закрыв ее на ключ, уж это бы я услышал. Чего мне стоило не закричать во время нашей транспортировки в эту камеру, знает один Бог. Силы и выдержку в меня вселили, как ни странно, два этих парчака, когда, перенося нас из камеры в камеру, они прикидывали, выживем ли мы и сколько нам еще осталось. Из их разговора я сделал вывод, что Француз жив, а узнав это, я готов был терпеть любые муки. Мои чувства будет трудно понять тем, кто никогда не имел настоящих друзей. Под словами «настоящий друг» я подразумеваю человека, за которого ты смело можешь идти на смерть. Это обстоятельство я хочу особо подчеркнуть, ибо оно чрезвычайно важно, на мой взгляд, для подрастающего поколения мужчин. Тяжело описывать, в каких танталовых муках прошла эта
незабываемая ночь. Настало утро. Придя в себя, но не открывая глаз, потому что и движение век приносило мне острую боль, я каким-то шестым
чувством почувствовал, что Игорь пришел в себя. Почти шепотом я тихо позвал его, и он так же шепотом мне ответил. Этого нам хватило, ибо страшная боль во всем теле не давала нам говорить. Но главным для нас было, конечно, то, что мы знали: друг лежит рядом и он жив. К сожалению, видеть друг друга мы не могли, хотя разделял нас лишь маленький проход между нарами не более 30 сантиметров. После утренней поверки в камеру пожаловала целая свора псов. Мы закрыли глаза, притворившись, будто мы все еще без сознания. Необходимость иногда делает человека быть если не изобретательным, то по крайней мере предусмотрительным. С ними, как ни странно, был и лепила, а если выражаться точнее, то это был Доктор Хасс, как его называли все вокруг. О том, что погоняло ему было дано в цветняк, мы с Французом вполне убедились уже через пару минут, когда он ощупывал нас, констатируя переломы и увечья. При этом «осмотре» каждый из нас
по нескольку раз терял сознание от боли. Наконец процедура была закончена. Все это время Деревня стоял в дверях и молча, как шакал, выжидающий, когда околеет зверь, наблюдал за нами. С ним рядом стоял цветной мент с большой звездой на погоне, насколько я смог заметить. Глаза его налились кровью и, казалось, ушли под нависшие брови, щеки сделались темно-багрового цвета. Сквозь полуоткрытые губы видны были оскаленные зубы; длинный нос вытянулся, казалось, до самого подбородка и придавал страшный вид его подвижному лицу. Он не говорил ни слова, молча наблюдая за происходящим, только рука его судорожно сжимала рукоятку хлыста. Чуть поодаль от него, словно боясь заразить легавого, стояло
несколько приспешников Деревни, видно, для фортецалы, ибо биться было уже не с кем, да и сам Деревня был поздоровее нас обоих вместе взятых.
Поломаны они капитально, — вынес свой сучий вердикт Доктор Хасс, нужно их либо срочно обувать в гипс, либо заказывать в промзоне деревянные макинтоши. В этом маленьком помещении (2х2 м) на несколько минут повисла гнетущая тишина. Майор, услышав эти слова, вышел, видно, прерогатива по отношению к таким, как мы, здесь принадлежала исключительно блядям. Как позже выяснилось, это был кум, но больше мы ни разу его не видели. В эти секунды решалось, жить нам или умереть.
Как порой бывает каверзна судьба, если допускает такие несправедливости! Ибо от кого приходится порой ждать милости — от конченой бляди, который погубил уже не одну людскую душу… Бывают минуты отчаяния и неизвестности, когда человеку не на что рассчитывать и негде искать выхода. Такие именно минуты пережил я, когда гнетущую тишину наконец нарушил голос Деревни: Обувай их в гипс, у меня к ним еще есть несколько вопросов, а похоронить мы их всегда успеем… Чуть ли не до вечера нам с Французом накладывали швы, пеленали в гипс, смазывали увечья и перевязывали раны. Мы лежали на белых простынях, запеленатые, как дети, когда в палату зашел Деревня. — Ну что? — неприятно прищурив левый глаз, спросил он. Останетесь на больничке или же попроситесь назад, в камеру? Вопрос был адресован мне, ибо Деревня знал наверняка, что с Французом на эти темы говорить бесполезно. Домой, — еле слышно произнес я. Ну что ж, домой так домой, — с сарказмом в голосе произнес Деревня, и к вечеру мы по одному были доставлены на носилках в камеру все теми же двумя мужиками. Больше месяца мы пролежали на нарах, можно сказать, почти без движения, поскольку оно доставляло нам неимоверные страдания. О пище не могло быть и речи, даже если бы мы и могли есть. Полдня у нас уходило на то, чтобы доползти до кружки с водой и напиться, а потом ходить под себя. Другого выхода у нас не было, ибо если бы мы даже и смогли добраться до параши, то оправиться навряд ли бы успели. Почки были отбиты, о другом уже и говорить нечего. Так что к концу месячного пребывания в этой камере мы провоняли настолько, что в камере стоял зловонный туман, но все же для нас это было лучше, чем видеть рожи этих садистов. Некоторые методы они почерпнули от чекистов с Соловков, которые организовали в свое время в своей вотчине «крысиные карцеры», да что там! До войны немцы приезжали на Соловки, чтобы перенимать опыт функционирования концентрационных лагерей! Об этом мало кто знает, но это было именно так… Каждый день, а точнее, три раза в день нам приносили кровные пайки. Утром, открывая кормушку, их просто бросали на пол, а днем и в обед, открыв камеру, аккуратно укладывали на наши нары, прямо у нас в ногах. Поначалу нам, откровенно говоря, было даже смешно глядеть на этот маразм, но чуть позже нам стало не до смеха. Ибо это была определенная мусорская методика. Но, как ни странно, это живое оружие, которое они решили применить теперь против нас, не дало нам расслабиться и во многом содействовало нашей относительной поправке. А живым оружием были крысы. Эти баландеры -садисты просто подкармливали их. И когда те не находили привычный корм на полу, то забирались на нары, — и вот тут происходило нечто. Ну, во-первых, крыса — это всегда неприятно и ассоциируется с чем-то омерзительным, а во-вторых, съев наши пайки, они не давали нам заснуть ни на секунду, то грызя потихоньку большие пальцы ног, то приближаясь к ушам и носу. А в это время, открыв кормушку, эти козлы, наслаждаясь зрелищем, смеялись до хрипоты, даже делая ставки на ту или иную крысу. Но, видит Бог, я признателен этой божьей твари! Сейчас я точно знаю, что ничего лишнего в природе не существует. Я уверен, что мы пришли в себя раньше намеченного природой срока во многом благодаря этим животным. Точнее будет сказать, что кое-как передвигаться мог только я один, Француз же пока еще мог только сидеть, но и это было уже большим прогрессом. В каждом его движении, во всем его поведении чувствовались неторопливость и основательность старого зека — и в то же время подавленность, свойственная тому, кто попал в большую беду. Как-то, а было это за несколько недель до нашего этапа, к нам в хату зашел Деревня. Эта блядина, по-моему, уже не боялся ничего: ни ножа, ни х… Тут я и узнал, что он сам был когда-то уркой, а точнее, был в воровской оболочке. Что произошло с ним, почему он перешел на сторону мусоров, я так и не узнал, да мне это было и неважно. Знал он и Француза когда-то и даже напомнил ему об этом отрезке их жизненного пути. Француз был потрясен таким открытием. В принципе, именно этот факт и убедил Деревню оставить нас в живых. Он прямо и заявил нам об этом. В тот день я не слышал сарказма и издевки в его словах — больше того, во всех его движениях чувствовалось уважение. Видно, не стерлось еще из памяти у этого паскуды братство воровское, к которому он когда-то принадлежал, ибо такое не может забыться никогда. После этого дня отношение к нам резко изменилось, хотя, говоря откровенно, оно и было-то никаким. Нас и так почти никто не замечал. Из камеры, если бы мы даже и захотели, выйти мы не смогли даже на прогулку. Три раза на дню открывалась кормушка — и в камеру бросали хлеб, который крысы же и сжирали. Мы ничего не просили, ни с кем не разговаривали, ни на что не жаловались. Мы были рады уже тому, что нас оставили в покое, а что касалось еды и прочих удобств, то мы привыкли к этим лишениям уже давно. Но теперь хлеб, то есть пайку, нам не бросали на пол, а, открыв дверь, укладывали на тумбочку и к ней еще давали первое и второе. Хотя, правда, все это и многое другое нам было положено по закону, но о каком законе, кроме как о беспределе, можно было здесь вообще говорить? На следующий день после моего дня рождения и через неделю после того, как с нас сняли гипс, то есть 2 июня 1978 года, когда нас забирали на этап с этого крысиного убежища, мы хоть и не совсем еще хорошо, но все же могли хоть как! то самостоятельно передвигаться. Когда «воронок» доставил нас на речную пристань, мы сразу и не поняли, куда нас привезли, но конвойный солдат пояснил: «Этап идет в трюме». Только тогда мы разглядели вдали на причале огромную ржавую баржу. Она была прикреплена толстыми канатами к пристани и покачивалась, будто приветствуя нас и приглашая в приятное речное путешествие. Через несколько часов мы воспользовались ее услугами, правда, не без помощи конвоя, когда спускались по узкому трапу в трюм этой старой посудины. Но это уже другая история.

09:50
168
00:06
«До войны немцы приезжали на Соловки, чтобы перенимать опыт функционирования концентрационных лагерей! Об этом мало кто знает...»

Я знаю точно об этом из тех уст кто эту инфу добыл и чуть не поплатился за это своей жизнью.
В середине 80-х по работе я познакомился с одним работающим пенсионером. Это был небольшого роста дедок с залысиной и длинными седыми прядями по окружности, по виду чистый клоун, он был начальником спецпомещений где должен был выделить мне комнату для склада спортинвентаря. Оформляя нужные бумаги я прочитал в отделе кадров его карточку, записей было немного, в 35 году закончил Бернский университет, в 37 году Академию генерального штаба РККА. Попили чайку, разговорились и поведал мне, что он в прошлом военный разведчик нелегал в Европе, и будучи разведчиком нелегалом в конце 30-х годов они с напарником добыли документы о командировках офицеров Вермахта в СССР, именно для изучения опыта обустройства лагерей и в частности речь шла об обустройстве стоков для крови и эту информацию они отправили в Союз своему начальству. Сразу после получения донесения им обоим приказали вернуться в Москву, напарник поехал и не вернулся, а мой дедок-знакомец почувствовал неладное и засухарился в Европе, вернулся обратно только в конце 50-х.